Выпуск №17(762),

июль 2009 г.

 

 

Электронное издание МОО «Сириус»

 

 

 


Книга «Две жизни» написана Конкордией Евгеньевной Антаровой через общение с Высоким источником посредством яснослышания и ясновидения. Впервые в беллетристической форме даются яркие и глубокие Образы Великих Учителей, выписанные с огромной любовью, показан Их самоотверженный труд по раскрытию Духа человека. Учение, изложенное в книгах «Живой Этики», как бы проиллюстрировано судьбами героев книги «Две жизни».




                                                                               

ВОЛШЕБНАЯ СИЛА МУЗЫКИ.

Фрагменты из книги Конкордии Антаровой «Две жизни»[1]


 

I


Анна села. Снова лицо ее стало не ее обычным лицом. Снова из глаз полился лучами свет, на щеках заиграл румянец, алые губы приоткрылись, обнажая ряд мелких белых зубов.

Первые же звуки «Лунной сонаты» увели меня от земли и всего окружающего.

Я понял, что не знал никогда этой вещи, хотя тысячу раз слышал ее. Что она сделала с нею? Откуда шли эти краски? Это не рояль пел. Это жизнь, надежды, любовь, мука, зов рвались в зал, разрывая меня всего и обнажая мне боль и радость, что скрывались в людях под их одеждами, под их словами, под их лицемерием. Звуки кончились, но тишина не нарушалась. Я плакал и не мог видеть никого и ничего.

Не дав нам пережить до конца этой сонаты, но увидя впечатление, произведенное ею, Анна стала играть переложение Листа на песни Шуберта.

И снова музыка увела меня от земли, снова все исчезло для меня. Я жил в каком-то другом месте. Музыка замолкла. Я едва перевел дыхание, едва осознал, где я, как раздались снова звуки, и внезапно в комнате полилась песня.

То была песня любви, восточный колорит которой то рассказывал о страданиях разлуки, то вел в ликование радости.

И эта песнь кончилась. И началась другая – песня любви к родине, песня самоотвержения и подвига. Неужели земное грешное существо может петь с таким вдохновением, как это мог бы делать только какой-нибудь ангел?

Песня смолкла, Анна встала.

Анна обвела нас всех глазами; на лице ее засветилась счастливая улыбка; она снова опустилась на стул и запела народную греческую песню, песню любовного мечтания девушки, обожающей родину, семью и милого.

Анна запела греческую колыбельную. О, Господи, вся душа выворачивалась от нежности и обаяния, с которыми она укачивала малютку...



II


Я сидел рядом с И., по другую сторону которого сел капитан, как раз напротив музыкантов.

Что это была за пара лиц! Глаза-звезды Ананды сверкали, бросая точно искры вокруг. У Анны горели розами щеки.

Ни в нем, ни в ней не было ничего от земных страстей. Но оба они были слиты в высшем страстном порыве творческого экстаза.

Первые звуки Анны сразу вихрем взмыли кверху, точно оторвались и полетели куда-то. И внезапно глубокий, властный звук прорезал их. Сливаясь, отходя, еще ближе сливаясь в гармонии и снова ее разбивая, несся звук виолончели, покоряя себе рояль, покоряя нас, овладев, казалось, всем пространством вокруг.

Я не мог отдать себе отчета, что это поют струны. Это пел голос, человеческий голос неведомого мне существа.

Звуки замолкли. О, как бедно стало сразу все! Как уныла показалась жизнь, лишенная этих звуков. «Еще, еще», – молил я в душе и чувствовал, что все просят о том же, хотя никто не нарушал молчания.

Снова полилась песня. Мне она показалась еще прелестнее и колоритнее. Огромная сила жизни лилась из этих звуков. Я не мог постичь, как такие высшие, недосягаемые по таланту люди ходят, выдерживают вибрации окружающих их простых, маленьких людей, как я и мне подобные? Зачем они здесь, среди нас? Для них нужен Олимп, а не простые трудовые дни с их трудом, потом и слезами...

«Да вот благодаря им и нет серого дня сегодня, а есть сияющий храм», – роняя слезу за слезой, продолжал думать я под сменявшиеся песни, из ряда которых я не знал, какую предпочесть.

Внезапно Ананда встал и сказал:

– Теперь, Анна, Баха и Шопена, в честь моего дяди.

Анна улыбнулась, поправила платье и стул, подумала минуту и заиграла.

В тумане слез, весь взволнованный, я сидел, держась за И. Мне казалось, что я не выдержу потока новых, содрогавших всего меня сил. Точно под влиянием этих звуков во мне раскрывалось какое-то новое существо, которого я в себе еще не знал.

Как только смолкли звуки, Ананда подошел к Анне, почтительно, но так нежно, что у меня в сердце заныло, поцеловал ей руку и сказал:

– Старые, венгерские, последние, что я вам прислал.

Еще никто не успел приготовиться, опомниться, а уже полилась песня. Но можно ли это назвать песней? Разве это голос человека? Что это? Какой-то мне неведомый инструмент. Или это раскаты эха в горах? Это какая-то стихия красоты. Я был так ошеломлен, так сбит с толку, что, раскрыв рот, уставившись глазами на Ананду, еле переводил дыхание.

Он пел на непонятном мне языке. Я ни слова не понимал, но все содержание песни ясно сознавал. Цыган оплакивал погибшую жизнь, погибшую любовь. Ревность, злоба, безумие – все человеческое страдание, вся бездна страсти и скорби нашлись в песне и проникли в сердце. Но вот звуки точно изменились, звучавшие проклятия перешли в прощение, примирение, благословение и мир...

«Зачем этот человек среди нас? – все не мог я отделаться от навязчивого вопроса. – Ему место где-то выше, не среди простых людей».

И вдруг Ананда, что-то шепнув Анне, запел русскую песню:

Я только странник на земле.

Среди труда, страстей и боли

Избранник я счастливой доли.

Моей святыне – красоте

Пою я песнь любви и воли.

Я вздрогнул от неожиданности. Он точно ответил мне. То была не просто песнь, а гимн торжествующей любви...



III


– Мы перенесем вас в начало семнадцатого века и начнем с Маттесона. Это монах. Потом будет Бах и Гендель, – сказал Ананда.

Внезапно, с первыми же звуками, я увидел за роялем Анну, прежнюю Анну, еще более прелестную, еще более вдохновенную, но не по-прежнему спокойную, а бурную, страстную, готовую взорваться каждую минуту.

Как и в прошлый раз, полились не звуки струн из-под смычка Ананды, а живой человеческий голос, рассекавший все преграды между сердцем и окружающей жизнью. Этот голос его виолончели входил мне в душу, не бередил там ран, а вливал силы и мир.

Чудесные звуки сменяли друг друга, а я не замечал никого и ничего, кроме лиц двух музыкантов. Не красота этих лиц и даже не их вдохновение поражали меня сегодня. Если прошлый раз я ощутил их единение в экстазе творческого порыва, то сегодня я сам участвовал в этом экстазе, сам творил новую, какую-то неведомую молитву Божеству, участвуя каждым нервом в этих звуках.

Я не думал – как когда-то проезжая улицы Москвы – верю ли я в Бога и какой он, мой Бог, и в каких я с ним отношениях. Я нес моего Бога в себе; я жил во время этой музыки, молясь Ему, благословляя жизнь всю, какая она есть, и, растворяясь в ней, в полном блаженстве и благоговении.

Анна заиграла одна. Соната Бетховена, как буря, рвалась из ее пальцев. Я поднял голову и снова не узнал Анны. Вся преображенная, с устремленными куда-то глазами, она, казалось, звала кого-то, кого не видели мы; звала и играла кому-то, кто слушал ее не здесь; из глаз ее катились слезы, которых она не замечала... Но вот ее слезы прекратились, в глазах засветилось счастье, точно ее услышали, сверкнула улыбка, отражая это счастье, почти блаженство; звуки перешли в мягкую мелодию и смолкли...

На этот раз ни Анна, ни Ананда не пели. Ананда сказал, что после такой музыки можно только низко поклониться таланту, давшему нам высокие моменты счастья, и разойтись.

Я все смотрел на Анну. Что снова сталось с нею? Неужели ее слезы в музыке сожгли всю скорбь сердца? Она снова стала носить на лице семнадцатую весну, снова лучи доброты и какого-то обновления струились из глаз.



IV


Анна села за рояль, Ананда настроил виолончель.

Никак не ожидая, я вдруг узнал русскую песню, но так обработанную и таким человеческим голосом сыгранную на виолончели, что мгновенно забыл все.

Передо мной шла вереница детских дней, потом я вырос, потом я снова стал маленьким, пока звуки не смолкли.

– Из России поедем в Англию, – сказал Ананда.

Полилась колыбельная песня, где я уже не мог различить ничего, кроме счастья жить.

Ананда встал, поставил к стене инструмент и запел. Что он пел, я не знаю, я слов не понимал. Но что это был гимн, гимн торжествующей любви, – это я ощущал каждым нервом. Радость, которой билось сердце певца, выливалась из меня; я почти физически ощущал ее вокруг себя, в себе. Не было границы между мною и всем окружающим; я унесся, растворился во вселенной, сознавая себя ее живой единицей.

Как сменялись звуки, как чередовались певцы, я уже не различал. Только когда слились оба голоса в дуэте, точно в молитвенном экстазе, я благодарил мир за то, что я в нем живу, принимал все злое и низкое и обещал кому-то и чему-то – самому великому – жить для того, чтобы помогать всему невежественному и злому понять красоту. Ибо, однажды ее поняв в себе, я уже не мог жить без нее и вне ее.

Дуэт кончился. Глаза почти всех были влажны. Мои же были сухи, горели, и только сердце мое билось как молот, да мысль шла по-новому, точно музыка сегодня открыла мне какие-то новые рельсы, чтобы жить – бескорыстно и беспристрастно воспринимая людей.



V


– Я, конечно, не ученая музыкантша. Не ждите многого. Но я и не невежда, так как у меня было два замечательных учителя. Один из них – мой отец, второй – его недавно умерший друг, который был известен во всей Европе как пианист и композитор. Я сыграю Шопена.

Все ждали много от девушки. Но того, что произошло, не ждал никто. Хрупкая фигурка, детская головка – все исчезло, лишь только Алиса коснулась клавиш. Все перестали и смотреть на Алису, всех унес вихрь звуков. И разве это были звуки рояля? Пастор был прав. Бог проснулся в Алисе. И не руки ее несли музыкальную пьесу, но сердце ее творило жизнь, чарующую, захватывающую, раскрывающую что-то новое в душе каждого из слушателей.

Наль плакала. Лорд Мильдрей, не дыша, следил за музыкантшей, вытянувшись в струну. Пастор сиял счастьем, точно молился. Николай, устремив взор на Алису, как зачарованный, игрой своего лица отвечал на все краски ее звуков, а в фигуре Флорентийца, в его серьезном лице было что-то, напоминавшее жреца.

– Еще, еще, – молила Наль, когда Алиса остановилась.

Алиса стала играть Бетховена, Генделя, Шумана. И все кричали свое ненасытное: «Еще».

Алиса рассмеялась и вдруг запела старую английскую песню. И снова поразила всех. Высокое сопрано, теплое, мягкое, прелестного тембра, нежное, летело с такой силой, о какой и думать было немыслимо, глядя на это хрупкое дитя. Увлекши всех за собой в иной мир, девушка сказала:

– Теперь, папа, дуэт. Или я прекращаю.

Под общим напором просьб пастор подошел к роялю. Дочь начала дуэт, но когда вступил отец, то невольное «ах» вырвалось у всех. Тихий, спокойный пастор внес такой бурный темперамент, такое виртуозное артистическое исполнение в свою партию, которых от него никто не ждал. Его исключительной мощи и красоты бас не глушил, а служил основой голосу дочери.

– Я никогда, ни в одной опере не слышал такого исполнения, – тихо сказал лорд Мильдрей, – а я был во всех театрах Европы.

– Отец, – бросилась Наль на шею Флорентийцу, – неужели ты не споешь мне и моему мужу сегодня, чтобы напутствовать твоей песней и завершить ею наш венчальный обряд?

Флорентиец встал, поговорил с Алисой и пастором, и полился старинный итальянский дуэт. Что было особенного в голосе и пении Флорентийца? Ведь только что слышалась музыка мастера высокой марки. Только что казалось, что музыка выше всех философий и знаний лилась в песнях двух людей, отца и дочери. Сейчас же звенела мощь баритонального тенора, для которого не было ни пределов высоты, ни предела власти и силы слова. Он подавлял все человеческое, земное и открывал какое-то небо, звал в иные пути и миры, рвал все телесные преграды, точно касался самого сердца.

Опомнившись от изумления, во внезапно наступившем молчании присутствующие увидели Алису на коленях перед Флорентийцем, рыдающую, уткнув лицо в его чудесные руки. Подняв девушку, отерев нежно своим платком ее глаза, он обнял вместе отца и дочь.





Он взглянул на Алису, которой сам хозяин помогал поднять крышку рояля. И капитану показалось, что он видит вовсе не ту Алису, которую, как ему казалось, он так хорошо рассмотрел и понял, к которой тянулось его земное сердце как к равной ему сестре по плоти и крови. Теперь у рояля сидело существо, синие глаза которого, полные доброты, сверкали такой волей, силой, вдохновением, что тоже жгли как огонь. А вся воздушная фигурка девушки жила точно не в этой комнате, а где-то далеко, кого-то видя, куда-то стремясь, и порыв ее так чувствовал капитан, что ему казалось, вот-вот Алиса поднимется и улетит. Чем-то Алиса напоминала ему совершенно не схожую с ней Лизу, когда та брала в руки скрипку и так же забывала все окружающее.

Первые же звуки ошеломили капитана. Мощь и радость лились из-под пальцев Алисы, и Джемсу казалось, что звуки охватывают его со всех сторон, точно все стены, потолок, пол – все звучало, все отвечало этим волнам любви, которые посылала девушка. Капитану не плакать и рыдать хотелось, как в Константинополе. Не скорбь о потерянном ряде лет рвалась из его души. Он был счастлив, что живет, что знает в себе силу победить все препятствия и пройти в тот мир Света, где живет «человек его мечтаний». Ему чудилось, что звуки Алисы говорят о нем.



VII


Он открыл ящик и подал Лизе большую старинную и удивительно пропорциональную скрипку. Дрожа от радости, Лиза взяла инструмент, попробовала строй, удивляясь, что он точен и, переглянувшись с Алисой, стала ждать первых звуков сонаты. В это короткое мгновение у Лизы мелькнули десятки мыслей и сомнений, что и кого она найдет в пианистке. Взглянуть на Алису она уже не могла. Все ее силы перешли в руки, которые казались ей легкими, свободными, точно их зарядили электрическим током. Алиса, под устремленным на нее взглядом Флорентийца, преобразилась более обычного, и ее первые звуки, неожиданно для Лизы глубокие и мощные, заставили ее выпрямиться, вздрогнуть, и когда она ударила по струнам смычком, ей самой показалось, что она зацепила все сердца присутствовавших.

Часть за частью шла соната, и вдруг Лизе показалось, что за ее спиной растет какая-то новая сила, которая ей помогает. Руки ее стали еще легче, звук сильнее, сама скрипка одухотвореннее, и не мозг, не память ведут ее пальцы, а из самого сердца идет к ним ток. Почти не сознавая, где она и кто подле нее, Лиза кончила сонату.

– Теперь, Лиза, попробуйте сыграть нам свою фантазию, – попросил лорд Бенедикт.

Все так же мало сознавая действительность, Лиза стала играть свою фантазию, ту песнь торжествующей Любви, которую играла в новом доме капитана, вдохновясь образом Будды. Сейчас ей казалось, что она слышит какой-то новый оттенок в струнах, точно они шепчут ей: «Ты играй для земли, для людей. Ты не думай о себе, но думай о людях, для радости которых должна жить твоя песня. Играй только тогда, когда сердце чисто». Сила, помогавшая ей сейчас играть, слилась с ее руками, сердцем, окутав всю ее атмосферой счастья. И Лиза кончила свою фантазию таким порывом страсти, что даже физически почувствовала изнеможение.



VIII


И полились звуки человеческого голоса виолончели Ананды. Не только Генри и леди Цецилия были захвачены ими – вся группа людей, точно скованная, боялась шевельнуться. Для Генри была существенная разница в игре Ананды с Алисой и в его игре с Анной. Генри думал, что Анну Ананда все время вводил в какое-то гармоническое русло, из которого она каждую минуту могла выпасть. Он как бы направлял ее борющийся дух, помогая ей выйти из борьбы со своими страстями. Он нес ей мир и успокоение, а она все рвалась в новую и новую фазу борьбы, жалуясь на страдания и скорби. В ней жил протест, незаметный в труде дня, но вырывавшийся огнем в музыке. Там играл Ананда-примиритель. Здесь же шло в звуках славословие Жизни, шла радость душ, принимающих момент своей жизни таким, каков он есть сейчас. Здесь раскрывались все силы творчества сердец, равновесие которых не мешало подыматься духу во всю высоту, доступную человеческим силам.



IX


Ананда подошел к ним, взял скрипку из рук Джемса и отнес ее к роялю, где уже стояла Алиса.

Звуки скрипки и рояля сразу и неожиданно зазвенели. Никто не успел приготовиться к тому, что так неожиданно нарушится молчание. Когда графиня подняла голову и посмотрела на дочь, она едва удержала возглас. Уже несколько раз за последние дни она видела свою дочь какой-то преображенной. Мать считала, что любовь сделала Лизу почти красавицей. Но это лицо, которое она видела сейчас, – это был кто-то иной, но не ее гурзуфская Лиза. Рука, правда, все та же, Лизина прекрасная рука. Но как она водила смычком! Никогда прежде у Лизы не было этой уверенности удара, этой легкости и гибкости. Лиза сейчас играла шутя. Она жила где-то не здесь. Губы ее сжимались и внезапно раскрывались в улыбку, голова и фигура эластично распрямлялись и чуть склонялись. Нет, положительно графиня никогда не видела в Лизе подобного преображения. «Да она Бога воспевает», – мелькнуло в ее уме. И в первый раз увидела мать, что дочь не божка себе сотворила из музыки, но что Бог в ней, в ее сердце, Бог всей жизни Лизы была музыка, что рядом с этим Богом не стояло ничто и никто, что без музыки немыслима сама Лиза, как немыслимы лучи без солнца. Что играла Лиза, как аккомпанировала ей Алиса – графиня не знала. Она не понимала сейчас и не воспринимала музыкальных фраз как таковых, она слышала только песнь Лизиного сердца. И мать думала, где, когда и как могла эта девочка так понять жизнь, чтобы переносить в струны крик, мольбу и раны собственного сердца. Лиза опустила скрипку. Глаза ее, как у слепой, оставались несколько мгновений устремленными в одну точку. Наконец она вздохнула, положила скрипку на рояль таким тяжелым жестом, как будто она весила пуд, и тихо сказала:

– Больше сегодня играть не могу.

Ананда подошел к ней, усадил ее на свое место и вернулся к роялю.

Голос князя, ласковый, негромкий, но такой четкий, что во всех углах слышалось каждое слово, умолк в наставшей тишине, и раздались первые звуки рояля. Когда играла Лиза, графиня не слышала пианистки. Она была полна только дочерью и слушала только скрипку. Теперь ее удивило, что рояль пел так радостно и так мощно. Но мысль графини внезапно прервалась, в комнате раздались новые звуки... И все встрепенулось, все вздрогнуло. То был человеческий голос, которым пела виолончель.

«Так вот что такое музыка, где творящий встречает Творца», – подумала Лиза. По лицу ее катились слезы, руки сжаты, глаза не отрывались от лица Ананды. Сидевший рядом с нею Джемс, несколько минут назад утопавший в любви, что воспевала Лиза, понимавший, казалось, что вся жизнь звенит в ее струнах, сейчас забыл, что он уже слышал музыку. Ему казалось, что он и жить только тогда начал, когда запела виолончель Ананды. Опять, как в Константинополе, он услышал всю борьбу, все страсти и скорби людей. Все слезы и жалобы земли жили в смычке Ананды. Но какая разница в их отображении была там и здесь! Здесь все покрывалось пеленой радости, утешения, умиротворения. Здесь за роялем сияли преображенные черты Алисы, почти лишенные грубого плотского понимания. Здесь мчались волны человеческого вдохновения, как и там. Но здесь песня показывала, куда может дойти человеческая сила самоотверженной любви. Там же – в ней высказывались все личные желания, все порывы страсти и мечты, где жизнь понималась как личное восприятие дня, как ценность текущего мгновения постольку, поскольку собственное «Я» в нем заинтересовано.

Джемс увидел слезы Лизы, понял все ее напряжение духа и сердца, понял, что и Лизе открылось новое понимание музыки. Графиня сидела, закрыв лицо веером, и по ее вздрагивающим плечам Джемс понял, в какую бездну заглянула графиня, считавшая до сих пор, что центр и смысл жизни – ее собственная семья. Очевидно, и для нее наступал перелом в оценке пережитой и наступающей жизни. Граф, на которого взглянул Джемс, поразил его своим видом. Лицо его было бледно, точно он был болен. Глаза смотрели, не отрываясь, на Ананду. Он был похож на подсудимого, признающего свою вину за не так прожитую жизнь. Звуки все лились, и состояние Джемса менялось. Ему представилось, что он стоит у чаши Будды, где Ананда брал его руки в свои. Ему становилось все легче, точно с его жизни скатывалось какое-то бремя. И он понял, что в сердце его так легко и тихо потому, что больше над ним не властно ничто внешнее. В нем совершался духовный переворот. Песнь Ананды как будто вытащила его из футляра тела, где он живет временно в данную минуту, и показала ему ту жизнь его духа, его Вечности, где нет ни времени, ни пространства.

Он понял, что в тех высоких силах, о которых поет Ананда, время кончилось. И каждый может попадать в сферу этих высоких путей не потому, что он стал святым или совершенным, но потому, что осознал в себе Начало всех Начал и может на одно мгновение покинуть все то условное, что необходимо победить. Капитан понял, что, только победив свое условное, человек может прийти к тому пути, по которому простой человек доходит до величия Ананды, Флорентийца и других не менее, а может быть, более высоко идущих и творящих людей, о которых он, капитан, ничего не знает.

Ананда кончил играть, отложил виолончель в сторону, оглядел всех своими сияющими глазами и подошел к Алисе, продолжавшей сидеть у инструмента. Он поклонился ей, благодаря за редко прекрасное сопровождение, и подал ей несколько нотных тетрадок, указывая, что он будет петь. Он точно не замечал впечатления, произведенного его игрой. Не замечал не потому, что так требовала его высшая воспитанность, но потому, что он творил сейчас не только для тех, кто его окружал, но видел кого-то еще, кого не мог видеть Джемс и все те, кто жил порывами и планами одной земли.

Ананда запел. И еще больше потянулись к нему фигуры людей. Леди Цецилия встала и обняла Генри, который тоже не мог больше сидеть. Глаза его смотрели не только на Ананду, но и на Алису. Леди же Цецилия впилась глазами в Алису. Она знала песнь, знала, что со второго куплета должна вступить Алиса, и боялась, что девушка разрушит очарование того мира, куда увел всех певец. Голос Ананды покорил в ней все мысли, в ней проснулось одно желание молиться. И каково же было ее удивление, когда она услышала переплетающимися два голоса. Она даже не сообразила, когда же вступил женский голос. Она слышала сейчас не музыкальные фразы столь знакомой ей песни, что певала в юности с братом, а только гимн счастья, гимн славословия Жизни.

Тем временем продолжал петь Ананда. Теперь он пел один, песню за песней. И чем дальше он пел, тем светлее и счастливее становились лица слушателей. Слезы на их лицах исчезли, из всех углов на певца были устремлены глаза, в восторге внимавших ему людей. Почти все уже стояли на ногах, кое-кто придвинулся к певцу. Только по бледным щекам Генри все еще катились слезы. Юноша вновь переживал свой разрыв с Анандой и не мог найти себе извинений в неразумном поведении. Его лицо выражало муку и тоску о предстоящей ему разлуке с певцом, которого он обожал. Когда же Ананда запел по-русски и зазвучали дивные слова:


Я только странник на земле.

Среди труда, борьбы и боли

Избранник я счастливой доли:

Моей святыне, красоте,

Пою я песнь любви и воли, —


граф и графиня, Лиза и Джемс, а за ними все остальные, знавшие и не знавшие этот язык, собрались тесным кругом возле певца.

Последняя нота замерла, водворилась тишина, точно в храме, и каждый боялся нарушить благоговейное молчание другого.






С подборкой предыдущих статей о музыке можно ознакомиться на сайте Межрегиональной общественной организации «Сириус» в разделе «Музыкальная культура» по ссылке  http://org.sirius-ru.net/muzyka.htm .






[1] Цитаты из книги «Две Жизни» подобраны Сергеем Алитовским, г. Барнаул